Константин Николаевич Степаненко / Петля Мебиуса — 2

К своему удивлению, рядом с ветхой дверью Матвей обнаружил вполне современный электрический звонок, нажав на который, он услышал внутри дома многократно повторенный мелодичный перелив колокольцев.

Через некоторое время дверь совершенно бесшумно и как-то слишком солидно для своего внешнего вида распахнулась. Войдя в полутемный тамбур, Матвей снова удивился — изнутри дверь была металлической, с весьма внушительным электрическим замком. Замок нажатием на кнопку открыл из комнаты высокий плотный человек неопределенного возраста. Открывая, а затем таким же образом закрывая дверь, он почему-то смотрел не на Матвея, а куда-то в сторону. Потом, пройдя в комнату, Матвей увидел, что в комнате под углом к окну стояло большое зеркало, глядя в которое хозяин мог видеть не только самого визитера, но и обстановку вокруг него.

Закрыв дверь и убедившись, что больше к нему никто не пришел, Павел (а это был, по всей видимости, он) вяло поздоровался с Матвеем.

В дальнейшем, разговаривая с Матвеем, Павел смотрел куда-то мимо него и постоянно делал едва заметные движения головой и телом вперед-назад, словно раскачиваясь и готовясь к прыжку. Глаза его были открыты, он почти не мигал. Но он не был ни пьян, ни одурманен, глаза были ясны и осмысленны. И мысль в них была только одна. Непонятно только, какая. Матвей протянул ему руку для приветствия. Ему надо было дотронуться до Павла, чтобы попытаться понять, что именно происходит. А то, что здесь что-то сильно происходит, Матвей понял, едва войдя в дом.

Павел, словно не замечая протянутой руки, жестом пригласил Матвея дальше в дом. Матвей обратил внимание, что на всех окнах первого этажа стоят серьезные решетки, а к стеклам в углах приклеены датчики. На первый взгляд все эти меры предосторожности не совсем вязались с видом старого дома, но, пройдя в залу, Матвей понял причину такой бдительности. Зала — а по-другому это огромное помещение с двумя рядами окон не назовешь — была увешана картинами. Не будучи тонким знатоком живописи, Матвей оценил и старинные гравюры, и пейзажи в голландском стиле, и портреты напудренных дам и напыщенных кавалеров. Но больше всего было так называемого русского авангарда. Этой новой волны, так восторженно принятой современными коллекционерами. Яркие и однозначные цвета, почти без полутонов и полутеней, они словно определяли бескомпромиссность всей той эпохи.

Да или нет, революционер или контра, за мировую революцию или к стенке — и никаких полутонов.

Через полуоткрытую дверь залы видна была библиотека со стеллажами, забитыми до потолка старинными фолиантами.

Да, порода — она не только по горбинке носа определяется...

— «Вам не страшно при таком богатстве жить?» — попытался завязать разговор Матвей.

— «Привык» — коротко ответил Павел, роясь в углу залы у стоящих вдоль стен картин, которые, видимо, просто не поместились на стенах.

Достав небольшую картину с крепкотелой девушкой в ярко-красном платье на берегу ярко-синего озера, он протянул её Матвею — «Вот, передайте кузену. Это последняя из работ деда».

И вот здесь Матвей не стал уже ждать. Принимая картину из рук Павла, он положил руку на пальцы Павла, крепко их сжал и стал смотреть тому прямо в глаза.

Всё было — и обычное покалывание пальцев, и ощущение перекачиваемой энергии. Не было только картинки. Картинки того, что происходит в голове этого человека. Прикрыв глаза, Матвей увидел сначала черноту, затем темные и оранжевые линии стали переплетаться, как змеи. Они словно формировали живую изгородь, не давая Матвею заглянуть за неё. Матвей напряг все свои силы, пытаясь разорвать эту шевелящуюся стену. Ему удалось сделать в ней брешь, за которой различались какие-то фигуры. Жесткий женский голос произнес: — «Сейчас ты их услышишь...»

И всё. Картинка пропала. Все затянулось черным.

Единственное, что удалось сделать Матвею, это «раззомбировать», что — ли, Павла. Тот обмяк, глаза утратили ясность, наполнились слезами, руки стали подрагивать. Матвей быстро усадил Павла в стоящее рядом старинное и уже обветшалое кресло, не отпуская его руку.

— «Что с Вами?» — участливо спросил он — «Расскажите мне все. Не надо таить. Всем будет лучше».

— «Им уже не будет » - глухо произнес Павел и зарыдал.

Пока он плакал, Матвей чувствовал, что через руку к нему подкрадывалось что-то, словно холодные струи хотели подняться по руке и затопить сердце и мозг. Но Матвей уже полностью контролировал себя, и, направив весь поток своей внутренней энергии, сначала убрал эти ощущения, а потом попытался создать вокруг них с Павлом защитный энергетический кокон, ясно вообразив себе его.

Неприятные ощущения исчезли.

Павел успокоился и затих, с какой-то преданностью и ожиданием глядя на Матвея. Не совсем это обычное чувство, когда здоровый тридцатипятилетний мужчина, ростом и весом точно не меньше, чем Матвей, сидел перед ним, уже сам крепко держал за руку и смотрел с надеждой в глаза.

— «Ну, ладно, — Матвей вздохнул и, не отнимая своей руки, приказал Павлу, — рассказывай. Подробно и по порядку».

Лида

— «Вот козлы старые! Достали! Как мамонтам, вымирать пора, а они все в воспитание играют!» — так думала Лидка, несясь вниз по лестнице их вонючего и обшарпанного подъезда. Затылок побаливал — закашлявший кровью отец все-таки достал её брошенным ботинком. На мать, стоявшую на коленях с иконой и умолявшую не уходить, она просто не посмотрела. Её ведь ждали её ребята!

Короткая юбчонка так колыхалась на бегу, что едва прикрывала трусики, но все равно никто ничего не увидел бы. Света в их подъезде не было уже давно. Жильцы этого убогого, списанного со всех учетов, бывшего общежития сами лампочек не вкручивали. А если вдруг администрация и расщедривалась на тусклую «лампочку Ильича» по случаю очередных выборов или визита в городишко Высокого начальства, её тут же выкручивали. А потом пили до посинения за сэкономленные на лампочке 10 копеек.

Лидкины родители считались в общежитии «обеспеченными». Мать работала в столовой на раздаче, отец, заработавший в шахте туберкулез, получил место вахтера на железнодорожной станции. То есть постоянный заработок был, и у них даже занимали деньги. Правда, всегда отдавали, потому что, несмотря на прогрессирующую болезнь, кулак у отца открывал любые двери и пробивал любые головы. Они стояли в очереди на квартиру, и мать молилась по ночам у иконы, прося Господа, чтобы отец дожил до раздачи ордеров.

До четвертого класса Лидка была отличницей, пела в хоре, и её очень хвалил учитель рисования, говоривший вечером за бутылкой отцу, что ей надо развивать свой талант и переехать в интернат для одаренных детей. Потом Лида слышала, как пьяный учитель по прозвищу «Шишкин» плакал на темной лестнице и кричал, что все подохнут в этой дыре от туберкулеза. Он действительно умер через год. Но не от туберкулеза, а от сифилиса.

А Лида уже была вожаком стойки парней, готовых по её приказу совершить любое безумие. Они были старше её, но подчинялись беспрекословно, чувствуя её силу и внутреннее право командовать. С детства никто не мог выиграть у неё в «моргалки», ибо обладала она удивительной способностью не только держать несколько минут открытыми свои прекрасные, практически без зрачков, черные глазищи, но и заставлять соперников одним своим взглядом моргать сразу же. Даже участковый, которого боялись в их районе как огня, не мог выдержать её взгляда, и, отводя от девчонки свои глаза, бывший фронтовик-разведчик бормотал: — «Вот уродилась, не дай Бог...».

Их стайка не пила портвейн и не курила травку, как это делали все их ровесники. Или почти все. Они просто грабили вечерних прохожих. В основном, пьяных, выслеживая их возле пивных и закусочных. Шатающихся и одиноко бредущих мужчин «доводили» до безлюдного темного места и оглушали ударом по голове куском трубы, обмотанным старым шарфом. Брали только деньги. Любые вещи, включая редкие и ценимые в то время часы, Лида брать запрещала.

Иногда, больше для развлечения, воровали разную мелочь из сараев, в великом множестве стоящих на всех пустырях и задворках домов. Их охватывал какой-то лихорадочный азарт — а вдруг среди дырявых тазов и пыльных тряпок мелькнет лампа Алладина или не съеденный еще молью ковер-самолет! Так хотелось убежать от окружавшей серости и безысходности, а путь виделся только в чуде...

Украденную рухлядь они за копейки продавали цыгану-старьевщику. Деньги тратили на мороженное и кино.

Цыгану едва минуло тридцать, но ребятам он казался полным стариком, и они не стеснялись говорить в его присутствии и своих планах. Тот всё крутил своей черной кучерявой головой, где поблескивала в ухе золотая серьга, ласково глядел на Лиду да давал советы, что и где брать. Он им и посоветовал обокрасть палатку на вокзальной площади. Там в кассе были деньги, а на полках — много неведомых им ещё продуктов и разных бутылок. Впервые в жизни вкусно и много поев, пить они не стали, а продали все бутылки цыгану, который очень щедро заплатил им.

В первый раз у них появились солидные деньги, и они стали строить планы на будущее. Было решено быстрее накопить солидную сумму денег, уехать на юг, к морю и...

На этом их воображение закончилось, но они решили, что там, на юге, всё само собой сложится.

И в этот вечер они решили взломать еще одну палатку, на центральной площади, прямо перед Главным зданием. Они забыли совет цыгана — делать всё только по его команде. Они не знали, что тогда, на вокзальной площади, именно цыган отключил сигнализацию и отвлек наряд милиции. Они были уверены, что удача на их стороне, и всё опять пройдет так же гладко.

Их взяли сразу же, как только взревела сирена сигнализации. Дежурившие в Главном здании молодые ретивые милиционеры поймали зацепившуюся за проволоку Лидку и еще одного из ребят. Лиду трогать не стали, а паренька на её глазах били так, что он «сдал» всех остальных.

Был суд. Лидку отправили в колонию для несовершеннолетних, а ребят, кроме оправданного «доносчика» — кого куда. Из всего судебного процесса она помнила только две пары глаз. Скорбные, полные звенящей болью глаза матери и горящие, чуть прищуренные глаза цыгана.

Потом, в колонии, одна из воспитателей ей скажет: — «Благодари Бога, девочка, что за тебя слово сказали. Очень сильное слово. Иначе тебе здесь не выжить». Тогда Лидка не знала, кто был её ангелом-хранителем.

Из колонии через два года вернулась в родной городок только Лида. Ребята так куда-то и канули. Она приехала с твердым желанием отомстить пареньку, не выдержавшему побоев, а приехала ...на его похороны. Как сказал его отец, плакавший на кладбище у Лидки на плече, тогда пареньку отшибли легкие, и он так и не встал с кровати.

Лидин отец уже тоже лежал на кладбище под почерневшим и покосившимся крестом. Он так и не получил ордер на новую квартиру, а из очереди мать, как одиночку, вычеркнули.

На поминках Лидка впервые выпила спиртное. Голова закружилась, и она уже смутно помнила водоворот лиц, слов. Она где-то была, сидела за столом с новыми людьми. И только чьи-то крепкие руки все время держали её, оберегая от падения. Она помнила лишь черные прищуренные глаза, да золотую серьгу в гриве кудрявых вороных волос.

Когда Лидка, на третий день после своего возвращения из колонии, пришла, пьяная, домой, мать, глядя в красивые жесткие глаза своей дочери, ни сказала не слова.

Ночью мать повесилась.

В Лидке, которой едва минуло четырнадцать лет, что-то надломилось.

Похороны матери и растаскивание соседями вещей из комнаты она помнила с трудом. Как во сне, она встретила приехавших за ней участкового и какого-то учебного инспектора, которые отвезли её в детский дом. Уже сидя в стареньком автобусе со своим полупустым чемоданчиком, который она так и не успела разобрать после колонии, Лидка обернулась. Может быть, она хотела увидеть знакомое смуглое лицо? Но никого не было. Совсем никого...

Через год Лиду уже никто из её прежних знакомых не узнал бы. Она вытянулась, округлилась и ещё больше похорошела. Угловатость фигуры и резкость движений ушли, вытесненные природной грацией, которую не могла скрыть мешковатая форма. Она хорошо училась, но без прежнего задора и интереса. Проснулась страсть к рисованию. За то, что она оформляла все стенные газеты (от написания лозунгов она категорически отказалась), завхоз купил ей целый рулон серой шершавой бумаги и несколько наборов цветных карандашей и акварельных красок. По вечерам ей разрешали занимать один из классов и включать там свет. И она рисовала.

А потом рвала все свои картинки в мелкие клочья.

Из-под ее карандашей и кисти выходили не картинки, просто отражающие действительность. Это были образы, игра теней и сумерек, что-то, созвучное её внутреннему миру. Это было словно отражение реальности в её восприятии, но отображение не зеркальное, а интуитивное. И картинки эти получались объёмными, где плоскости плавно перетекали одна в другую, закручивая хитроумные петли и переливы. И цвета... Зеленые и желтые карандаши и краски оставались нетронутыми, зато красные, черные и темно-синие требовали постоянного обновления.

Она не хотела, чтобы кто-то всё это видел и, нарисовав картинку, тут же мелко-мелко рвала её, находя удовольствие и в этом процессе уничтожения.

По своим нравам детский дом мало чем отличался от колонии для несовершеннолетних. Тот же жесткий режим, та же строгая иерархия в отношениях. Закон стаи — ты либо вожак, либо послушная свита.